• Приглашаем посетить наш сайт
    Пушкин (pushkin-lit.ru)
  • Вечер у Анненского. Георгий Адамович

    В Царское Село, мы приехали с одним из поздних номеров. Падал и таял снег, все было черное и белое. Как всегда, в первую минуту удивила тишина, и показался особенно чистым сырой, сладковатый воздух. Извозчик не торопился. Город уже наполовину спал и таинственнее, чем днем была близость дворца: недоброе, неблагополучное что-то происходило в нем — или еще только готовилось, — и город не обманывался, оберегая пока было можно свои предчувствия от остальной беспечной России. Царскоселы все были чуть-чуть посвященные и как-будто связаны круговой порукой.

    Кабинет Анненского находился рядом с передней. Ни один голос не долетел до нас, пока мы снимали пальто, приглаживали волосы, медлили войти. Казалось, Анненский у себя один. Гости, которых он ждал в этот вечер, и Гумилёв, который должен был поэту нас представить, по-видимому, еще не пришли.

    Дверь открылась. Все уже были в сборе. Но молчание продолжалось. Гумилёв оглянулся и встал нам на встречу. Анненский с какой-то привычной, механической и опустошенной любезностью, приветливо и небрежно, явно отсутствуя и высокомерно позволяя себе роскошь не считаться с появлением новых людей, — или понимая, что именно этим он сразу выдаст им «диплом равенства», — Анненский протянул нам руку.

    Он был уже не молод. Что запоминается в человеке? Чаще всего глаза или голос. Мне запомнились гладкие, тускло сиявшие в свете низкой лампы волосы. Анненский стоял в глубине комнаты, за столом, наклонив голову. Было жарко натоплено, пахло лилиями и пылью.

    «День был ранний и молочно-парный, — Скоро в путь...».

    Гости считали, что надо что-то сказать и не находили нужных слов. Кроме того, каждый сознавал, что лучше хотя бы для виду задуматься на несколько минут и замечания свои сделать не сразу: им больше будет весу. С дивана в полутьме уже кто-то поднимался, уже повисал в воздухе какой-то витиеватый комплимент, уже благосклонно щурился поэт, давая понять, что ценит, и удивлен, и обезоружен глубиной анализа, — как вдруг Гумилёв нетерпеливо перебил:

    — Иннокентий Федорович, к кому обращены ваши стихи?

    — Вы задаете вопрос, на который сами же хотите ответить... Мы вас слушаем.

    — Вы правы. У меня есть своя теория на этот счет. Я спросил вас, кому вы пишите стихи, не зная, думали ли вы об этом... Но мне кажется, вы их пишите самому себе. А еще можно писать стихи другим людям или Богу. Как письмо.

    — Я никогда об этом не думал.

    — Это очень важное различие... Начинается со стиля, а дальше уходит в какие угодно глубины и высоты. Если себе, то в сущности, ставишь только условные знаки, иероглифы: сам все разберу и пойму, знаете, будто в записной книжке. Пожалуй, и к Богу то же самое. Не совсем, впрочем. Но если вы обращаетесь к людям, вам хочется, чтобы вас поняли, и тогда многим приходиться жертвовать, многим из того, что лично дорого.

    — А вы, Николай Степанович, к кому обращаетесь вы в своих стихах?

    — К людям, конечно, — быстро ответил Гумилёв.

    Анненский промолчал.

    — Но можно писать стихи и к Богу... по вашей терминологии...с почтительной просьбой вернуть их обратно, они всегда возвращаются, и они волшебнее тогда, чем другие... Как полагаете вы, Анна Андреевна? — вдруг с живостью обернулся он к женщине, сидевшей вдалеке в глубоком кресле и медленно перелистывавшей какой-то старинный альбом.

    Та вздрогнула, будто испугавшись чего-то. Насмешливая и грустная улыбка была на лице ее. Женщина стала еще бледней, чем прежде, беспомощно подняла брови, поправила шелковый платок, упавший с плеч.

    — Не знаю.

    Анненский покачал головой.

    — Да, да... «есть мудрость в молчании», как говорят. Но лучше ей быть в словах. И она будет.

    Разговор оборвался.

    — Что же, попросим еще кого-нибудь прочесть нам стихи, — с прежней равнодушной любезностью проговорил поэт.

    Печатается по журналу «Числа», книга 4, 1930-1931, стр. 214-216 (за подписью Г.А.). В журнальной публикации иметься подзаголовок: «Отрывок».

    Адамович Георгий Викторович (1894-1972) — поэт, критик.

    Адамович рассказал также в письме к Уильяму Тьялзме от 18 авг. 1971 г., опубликованном в кн.: В.А. Комаровский, «Стихотворения и проза» под ред. Ю. Иваска. «В августе 1921 года, — пишет Адамович, — я в последний раз видел Гумилева дней за десять до его расстрела. (Здесь, конечно, явная хронологическая путаница, так как Гумилев был арестован в ночь на третье августа и до самого расстрела, около трех недель его держали в тюрьме — В.К.). ...В то время я очень увлекался Анненским... Гумилев заговорил об Анненском и сказал, что изменил свое мнение о нем. Это поэт будто бы «раздутый» и незначительный, а главное — «неврастеник». Единственно подлинно великий поэт среди символистов — Комаровский. Теперь, наконец, он это понял и хочет написать о К. большую статью... Хорошо помню, с каким преклонением он о нем говорил, ставил выше всех его современников, подчеркивая мужественный достойный характер его поэзии. Гумилеву случалось изменять свои суждения. Вполне возможно, что проживи он дольше, к Анненскому он вернулся бы. Но в последние дни жизни он его отверг и противопоставил ему именно Комаровского.

    Эти воспоминания об охлаждении Гумилева к поэзии Анненского находят подтверждение и в стихотворении Георгия Иванова, опубликованного в «Новом журнале» в 1954, а в 1958 вошедшем в книгу Иванова «1943-1958 Стихи»:

    В октябре — хризантемы в цвету,

    Догоревшей зари нищету...

    Тишину безымянных могил,

    «Песен без слов»,

    То, чего не терпел Гумилев.

    В тринадцатой главе своих «Петербургских зим» (второе издание — Нью-Йорк, 1952) Г. Иванов рассказывает о ночной поездке группы поэтов в Царское Село и последующей (той же зимней ночью в 1914 г.) встрече с Василием Комаровским. Инициатором этой поездки был Гумилев. «После какого-то литературного обеда, где было порядочно выпито, поехали куда-то еще — «пить кофе». Потом еще куда-то. В первом часу ночи оказались на Царскосельском вокзале. От «кофе», выпитого и здесь и там, головы кружились.

    — Поедем в Царское... Смотреть на скамейку, где любил сидеть Иннокентий Анненский.

    — Едем, едем...

    Гумилев с Ахматовой (им что — царскоселы) впереди — указывают дорогу. Мандельштам на моих с Городецким коленях замерзает, стал тяжелый, как мешок, и молчит. За нами на третьем извозчике еще два «акмеиста» стараются не отстать...

    У каких-то чугунных ворот останавливаемся. Бредем куда-то по колено в снегу... Гумилев оборачивается. Пришли! Это и есть любимое место Анненского. Вот и скамья. Снег, деревья, скамья. И на скамье горбатой тенью сидит человек. И негромки, монотонным голосом читает стихи. Человек ночью, в глухо углу Царскосельского парка, на засыпанной снегом скамье глядит на звезды и читает стихи. Ночью, стихи, на «той самой» скамье. Яна минуту становиться жутко, — а ну, как... Но нет, это не призрак Анненского. Сидящий оборачивается на наши шаги. Гумилев подходит к нему, всматривается... Василий Иванович, — вы? Я не узнал было. Господа, позвольте вас познакомить. Это — цех поэтов: Городецкий, Мандельштам, Георгий Иванов. — Человек грузно подымается и пожимает нам руки. И рекомендуется:

    — Комаровский.

    — сплошная выдумка. Однако известный журналист Петр Пильский в рецензии на «Петербургские зимы» (газета «Сегодня», Рига, 9авг. 1928 — П. Пильский, «Петербург перед кончиной») подтверждает достоверность этих воспоминаний о поездке Гумилева с группой поэтов в Царское Село и о встрече их с Комаровским: «Конечно, я хорошо знал и Сергея Городецкого и Н. С. Гумилева. Теперь Г. Иванов рассказывает, как они неожиданно ночью отправились в Царское Село взглянуть «на скамейку, где любил сидеть поэт Иннокентий Анненский». На ней же произошло несколько случаев самоубийства. На этой засыпанной снегом скамье и в ту ночь сидел человек — сидел и бормотал стихи. Это был Комаровский...».

    «Первая пристань», предпослан эпиграф из Гумилева — из его «Фра Беато Анжелико» (вошло в «Колчан», но ранее публиковалось в «Гиперборее»).

    Возвращаясь к отношениям Гумилева и Анненского, следует отметить, это и Анненский в конце своей жизни не вполне принимал поэзию Гумилева, о чем свидетельствует его пронизанный тонкой иронией, упрятанный за похвалами, отзыв в «Аполлоне»: «Николай Гумилев кажется чувствует краски более, чем очертания, и сильнее любит изящное, чем музыкально-прекрасное... Интересно написанное им недавно стихотворение «Лесной пожар» («Остров», №1, стр. 8 сл.) Что — это жизнь или мираж? Лиризм Н.Гумилева — экзотическая тоска по красочно-причудливым вырезам далекого юга. Он любит все изысканное и странное, но верный вкус делает его строгим в подборе декораций» («О современном лиризме»). В устах Анненского слова о том, что кто-то «изящное» предпочитает «музыкально-прекрасному» — менее всего похвала, сколь бы беспристрастно это утверждение ни преподносилось читателю. Отношения двух поэтов сложны, и воспоминания Адамовича, в частности, ценны в том плане, что они, при внимательном прочтении, давно могли бы покончить с легендой о безоговорочном приятии Гумилевым поэзии Анненского. В критике по этому поводу всегда существовали острые расхождения. В стихах Гумилева, — писал 1916 г. критик И. Оксенов, — «нет ни России, ни античности — ибо поэт блестяще поверхностен, и совсем не по плечу ему Инн. Анненский, учеником которого он себя считает» («Новый журнал для всех», №2-3, 1916, стр. 74). Кривич, сын Анненского, еще в 1909 г., намекает, что Гумилев-прозаик в своей «Скрипке Страдивариуса» подражает «Фамире Кифарэду» Анненского («Аполлон» №1, 1909, стр. 25). Более определенно о том же писал уже после смерти Гумилева знавший его лично Юрий Верховский: «Характерна литературная модернизация мифа, идущая от Анненского». И далее он говорит о сходстве пьесы Гумилева «Актеон» с сюжетом «Фамиры Кифарэда». Но в «Фамире», — писал Верховский, — развернута глубокая трагедия, в «Актеоне» на нее нет и эскизного намека» («Путь поэта. О поэзии Ню Сю Гумилева» — «Современная литература», изд. «Мысль», Л., 1925, стр. 111). Однако память об Анненском, насколько можно судить по многим источникам, для Гумилева долгое время была священной. В мемуарах Александра Кондратьева упоминается, что рабочий кабинет Гумилева был заставлен книгами, среди которых было много французских журналов, ранее принадлежавших Анненскому. Ученик Анненского, Кондратьев часто навещал своего учителя в Царском Селе и хорошо знал его библиотеку. Словом, в данном случае не приходиться заподозрить сообщение Кондратьева в неточности.

    В «Вечере у Анненского» Адамович, по всей видимости, говорит о своей первой встрече с Гумилевым. Знакомство возобновилось в 1912 г. Встречи с Гумилевым участились, когда Адамович был принят в «Цех поэтов», собиравшийся в сезон 1912-1913г. по два-три раза в месяц. Но в это время достоинство поэзии Анненского не вызывает у Гумилева никакого сомнения. Летом 1911 г. Гумилев написал несколько стихотворений, в которых явно выступает влияние Анненского. В том же году в «Аполлоне» было напечатано стихотворение Гумилева «Памяти Иннокентия Федоровича Анненского». Позднее, готовя к печати книгу «Колчан», Гумилев поставил это стихотворение первым в сборнике. В 1912 г. он писал С. Маковскому в ответ на приглашение заведовать литературным отделом «Аполлона»: Да поможет мне в этом одинаково дорогие для нас с Вами воспоминание о Иннокентии Анненском!» Отношение к Анненскому у Гумилева претерпело изменение где-то после 1916 г. и, вероятнее всего, после 1919 г., когда заботами Гумилева был переиздан «Фамира Кифарэд» — издание почти роскошное, особенно же в эпоху военного коммунизма.

    — рассказ о чтении Анненским своей «Баллады». Адамович не упоминает названия этого стихотворения, ни того, что оно посвящено Гумилеву. Из «Баллады» он цитирует полторы строки и говорит, что Анненский «только что прочел свои новые стихи». Стихи не были совсем новыми, так как «Баллада» написана 31 мая 1909 г. месяцев за пять до этого «вечера у Анненского». В сохранившемся в ЦГАЛИ автографе посвящение Гумилеву отсутствует. Но оно есть в «Кипарисовом ларце», вышедшем через четыре-пять месяцев после смерти Анненского. Его сын, В. Кривич, издавая «Кипарисовый ларец», следовал указаниям отца.Посвящение Гумилеву, отсутствующее в автографе от 31 мая, было добавлено позднее — скорее всего в память о том разговоре, который описывает Адамович. На вопрос Гумилева «к кому обращены ваши стихи» Анненский отвечает: «Я никогда об этом не думал». Гумилев навел его на очень существенную мысль, и в память об этом разговоре Анненский поздней осенью 1909 г. за несколько недель до смерти, посвятил свою «Балладу» Гумилеву. Напрашивается именно такая реконструкция, если воспоминания Адамовича достоверны. И если они таковы, то мы, наконец, получаем объяснение, почему пожилой маститый поэт посвящает свое траурное, поистине похоронное стихотворение юному, переполненному «конквистадорскими» планами Гумилеву, бывшему на тридцать лет моложе «последнего царскосельского лебедя». В биографиях и одного и другого нет решительно ничего, что указывало бы на другую причину посвящения, чем тот разговор, свидетелем которого оказался Адамович. Добавим еще, что Гумилева не было ни в Царском Селе, ни в Петербурге, когда писалась «Баллада». Он уехал 25 мая вместе с поэтессой Е. Дмитриевой (будущей Черубиной де Габриак) сначала на два дня в Москву, затем в Коктебель к Волошину.

    Была и еще одна причина, исключающая забывчивость. Не кто иной, как Гумилев писал в «Аполлоне» об «Облаках», о зависимости Адамовича от Анненского, и в частности, об этом эпиграфе: Адамовичу «для одного стихотворения пришлось даже взять эпиграф из «Баллады» Иннокентия Анненского — настолько они совпадают по образам».

     Крейд

    Раздел сайта: